Разговор

 

Симеон предложил навестить Миндаля. Поначалу это предложение на вызвало у Сергея слишком горячего восторга, но потом стало любопытно.

 

Встречая их обоих, Миндаль кивнул головой, но руку протягивать не стал. Сергей вспомнил, что он и раньше не был поклонником общепринятых жестов.
Никак напрягаться, чтобы узнать, кто перед ним, Миндалю не пришлось.

 

— Привет, Сережа, — сказал он так спокойно, как будто видел его не далее как вчера.

 

Нельзя сказать, что Миндаль совсем не изменился. Раньше ему было около тридцати лет, теперь стало ближе к сорока. Он был одет в костюм: черные брюки и черный пиджак, белая рубашка. Все было выглаженное. Он уже совсем не напоминал пьяного митька и философа постмодернизма. Если бы он был более высокомерен, то был бы похож на английского лорда. В то же время эти большие темные глаза, вьющиеся волосы (правда, теперь короткие), правильные черты лица, благородные брови, тонкий нос, идеальную осанку, конечно, нельзя было не узнать. Став старше, он был по-прежнему сногсшибательно красив, поэтому, очевидно, не испытывал потребности задерживать юность. Он единственный из них был похож на мужчину, которому около сорока лет. Все остальные донашивали джинсы своей молодости.

 

Как только Сергей вошел, ему сразу показалось, что он окунулся в электрическую атмосферу, которая была давно им забыта и очень отличалась от всех остальных, что он знал. Александр Миндалев был актер ежесекундно. По нему всегда казалось, что стоит только включить невидимую кнопку, и он тут же превратится в кого угодно. Его актерский потенциал был так велик, что очень часто кнопка включалась сама собой, и он удивительным образом превращался в других людей, даже если внешне все вроде бы оставалось таким же. Что же касается атмосферы вокруг него, то она не менялась. Это была как раз такая атмосфера, которая оставалась неизменной при всех его изменениях. В ней было много измерений.

 

Квартира его, как и раньше, была полна самого разнообразного живописного хлама. Раньше в этом хламе, однако, было больше жизни. Он делал квартиру как бы продолжением кулис и гримерной. Сейчас почти везде была пыль. Впрочем, та комната, куда Миндаль их провел, была относительно убранной. В ней появился компьютер, хотя Сергей с трудом мог вообразить, как Миндаль подходит к нему по доброй воле. Скорее всего, это был подарок кого-то из поклонников. Менее удивительно было то, что повсюду валялись книги на разных языках. Судя по их названиям, за последние годы Миндаль овладел несколькими финно-угорскими, несколькими балканскими и несколькими древними. Сергей не проверял, но мог бы поклясться, что среди этих последних иврита не было.

 

В ответ на вопрос Сергея, заданный с искренним интересом: — Включая японский и татарский, сколько же это теперь будет? — Миндаль со столь же искренним отвращением ответил: — Чем больше я знакомлюсь с разными языками, тем большей нежностью проникаюсь к родному. Ах, Сережа, ты просто не представляешь себе, какое это счастье — говорить на языке, на котором ты думаешь с раннего детства!

 

— А ты думаешь на языке? — вмешался Симеон. — Я имею в виду, словами? Разве ты не думаешь, допустим, образами?

 

Миндаль перевел на него глаза:

 

— Ах, Игорек! — ответил он тем же тоном. — Ты просто не представляешь себе, какое это счастье — после многих лет невербальных медитаций позволить себе думать по-обычному, словами!

 

— Пожалуй, стоит согласиться, — заметил Сергей. — Невербальные медитации до добра не доводят.

 

Симеон вздохнул:

 

— Мне раньше так хотелось обойтись без речи, континуальным сознанием. Но даже в Ведах признается, что мы не можем никуда двинуться без речи. Это все равно, что ползать без ног.

 

Миндаль кивнул.

 

— Хорошо бы еще признать, что мы и с речью мало куда можем двинуться, — добавил он. — Это все равно, что идти ногами, но ощупью впотьмах.

 

— А еще лучше признать, что движения вообще нет, — закончил Сергей. — Это, если я не ошибаюсь, доказано Зеноном.

 

— О, я с Зеноном готов согласиться хоть сейчас, — сказал Миндаль. — Если не считать движения времени и вращения земли вокруг своей оси. Все остальное — и впрямь ерунда: Ахиллес, черепаха, стрела, все, что у него там было. Все это суета. Еще насчет ангелов не знаю. Но, наверное, и они не движутся. Если подумать, они должны быть выше этого.

 

Около кровати лежала раскрытая книга. Это был, как увидел Сергей, том сочинений Блаженного Августина.

 

— Что-то раньше ты не был похож на схоласта, — заметил Сергей.

 

Миндаль уселся на край стола. На его пальцах было несколько колец — единственный признак внешнего достатка.

 

— Я и теперь не схоласт, но временами хотел бы их почитать, — отозвался он. И пожаловался: — Надоели мужики! Бог мой, если бы ты знал, как они мне надоели! Кстати, теперь можно признаться в одной вещи, которую я до сих пор всегда тщательно скрывал. Почему я сейчас могу сказать — это потому, что мне до омерзения надоели все мужики на свете, чувств уже ни к кому из них не осталось. Я, друзья, всегда был безнадежно влюблен в Левенштейна… — Он вздохнул, глядя на книгу.

 

— Он же еврей, — недоуменно произнес Сергей.

 

Миндаль пожал плечами и лаконично отозвался:

 

— Любовь зла.

 

Сергей смотрел широко открытыми глазами. Картина, как Александр сидит на краю стола, покачивая одной ногой, перебрасывает из руки в руку одно свое кольцо, и пристально смотрит в сторону раскрытой книги Августина, осталась в его памяти.

 

Что во Всеволоде могло столь длительно привлекать кого бы то ни было, трудно было понять. Всеволод не отличался красотой. Он был типичный еврей, невысокий, коренастый, быстро лысеющий, с густыми бровями и заметным носом. Это был талантливый музыкант, но не интеллектуал, без всякого пристрастия к сложному и экстравагантному. У него был веселый компанейский характер. Внешность у него была куда более сионистская, чем состояние ума. Он умел быть хорошим другом совершенно безотносительно к национальности, не задумываясь о побочных обстоятельствах. Когда он, не устояв перед перспективой играть в профессиональных коллективах, уехал в Америку, «Водолей» развалился окончательно.

 

— Ты все время говорил, что не переносишь Всеволода, просто ненавидишь его, — повторил Сергей. — Надо же, я думал, что это правда.
Миндаль перевел взгляд на него.

 

— Это и была правда, — ответил он. — Люблю, ненавижу — какая разница? Это был единственный человек на свете, о котором я думал. Ненависть и любовь — одно и то же чувство, по крайней мере, когда любовь не взаимна. — И неожиданно с глубоким страданием он добавил: — Мир опустел, когда Севка уехал…

 

В точности Сергей не знал, что в этом страдании было от настоящего Александра, а что — от его самобытного драматического дара. Симеон, видимо, был тронут больше. Он отделился от двери, около которой стоял, подошел к столу и встал рядом с ним. Миндаль этого как бы не заметил.

 

— Теперь ты понимаешь, почему овладение схоластикой меня утешает на старости лет?

 

Тот, не отвечая, взял его руку в свои. Миндалю пришлось перестать вертеть кольцо. Сначала он еще посмотрел на него, убедился, что оно имеет круглую форму, отложил в сторону, потом обернулся к Симеону:

 

— Так что, благородный идеалист? Ты пришел, чтобы протянуть мне кружку воды по пути на Голгофу?

 

Когда Миндаль начинал изъясняться таким языком, говорить далее не имело смысла. Скорее всего, он цитировал какую-нибудь (чужую или собственную) пьесу. Симеон не ответил.

 

— Ты, наверное, не слышал, — сказал Симеону Сергей, в котором боролись противоречивые чувства. — Он говорит, что мужики ему надоели.

 

— Симеон это слышал, — сказал Миндаль. — Я говорю это уже давно. О, почему я не смог заразиться СПИДом, когда мне было двадцать пять лет? Сейчас я для этого уже слишком стар.

 

— Ты никогда не был гомосексуален, — мягко сказал Симеон. — Может быть, это я тогда был виноват?

 

Миндаль пожал плечами:

 

— Возможно. Но, по крайней мере, это подходило мне больше, чем обратный вариант. Однако искренне жаль, что ты, Симеон, никогда не был некрофилом.

 

— Он отнял у него руку. — «Водолей», я надеюсь, вы возрождать не собираетесь? Если вы намерены опять о нем вспоминать, то я буду читать Августина. Но если вы не собираетесь тревожить его прах и оставите его там, где он лежит сейчас, то я согласен с вами выпить.
Сергей смотрел на человека с внешностью английского лорда, думая о нем, что, кажется, на месте Симеона он раньше раскусил бы его куда лучше, если бы общался с ним больше времени.

 

Миндаль весело посмотрел на Симеона.

 

— Ты замечаешь, как изменился Сережка? – спросил он.

 

Тот развел руками.

 

— Ну конечно. Сергей пока еще идет вперед, — ответил он. — Это мы с тобой уже стареем.

 

На лицо Миндаля вернулось его обычное выражение.

 

— Ох, но это же прекрасно, — ответил он. — Я счастлив, что я старею. Мне за время молодости безумно надоело быть молодым. Потом, чем быстрее ты состаришься, тем быстрее умрешь. Как ты можешь огорчаться из-за этого, Симеон!

 

— Я огорчаюсь не из-за этого, а потому, что уходят силы. Кроме того, как ни стыдно мне это признавать, но ты оказался готов к зрелости, а я нет.
 

Я все время тоскую по тому времени, когда я еще был полон иллюзий. Я не понимал, как я плох, как слаб, как бездарен. Как подкосило меня крушение иллюзий! Все равно как инвалид без обеих ног тоскует по тому времени, когда ноги еще были. Но это не самое ужасное, ведь это естественно. На самом-то деле ноги были сразу фальшивые! Вот что страшно.

 

Миндаль пожал плечами в знак того, что не понимает.

 

— Чувство недовольства собой мне знакомо, — заметил он. — Оно знакомо каждому нормальному человеку. Обычно оно появляется с утра, когда плохая погода. Не могу понять, почему ты связываешь его с наступлением зрелости. Разве ты всю молодость был собой доволен? Я хорошо знал тебя и свидетельствую, что это не так.

 

— С наступлением зрелости я связываю не его. Ко мне пришло чувство бессилия, понимаешь? А в молодости было ощущение силы. Оно было иллюзией. Понимание того, что ты всю жизнь жил иллюзиями, — очень горькая вещь.

 

 

 

— Ну так не надо было жить ощущением силы, — заметил Миндаль. — Получается, ты наказан за гордыню.

 

 

— Да, безусловно. Да, да.

 

— О господи, ну почитай же Августина! — воскликнул Миндаль, всплеснув руками. — Он же так хорошо помогает.

 

Сидя на столе и покачивая одной длинной ногой в черных брюках, Миндаль говорил:

 

— Я заработал кучу денег в последнее время, со всеми этим поездками в Европу и с новым российским меценатством! Я зарабатывал, как мог. Большей части этих меценатов еще пять лет назад я наплевал бы в рожу. Но весь прошлый год вместо этого я лизал им зад, чтобы они давали мне деньги.

 

— Зачем? — спросил Сергей. Насколько он знал Миндаля, тот не способен был лизать зад меценатам даже ради любимого детища. Скорее всего, он просто не представлял себе, как это происходит и что для этого нужно делать. Люди, увлекавшиеся им, всегда увлекались бескорыстно, ради искусства.

 

— Ну, отчасти потому, что с возрастом вообще пропадает охота кому бы то ни было плевать в рожу. Наоборот, появляется вкус к тому, чтобы коллекционировать чужие плевки. Отчасти потому что мне хотелось заработать много денег. Думаю, мне нужно не меньше десяти тысяч долларов, хотя я плохо представляю себе значение и даже внешний вид таких сумм. — Подумав, он добавил: — Между прочим, у меня уже есть нечто близкое. Поэтому, как ни странно, я не представляю себе то, что есть. Можно сказать, что такое мое свойство прямо противоположно фантазии, которая заключается в том, чтобы представлять себе то, чего нет. Согласись, что если обычная фантазия ведет к появлению некоего иллюзорного опыта, то данная ее разновидность ведет к избеганию опыта реального. (Он рассказывал это, обращаясь к Сергею.)

 

— Чего ты надеешься достичь таким избеганием опыта? — горько спросил Симеон. — Он все равно появится. От опыта не убежишь.

 

— Не я избегаю опыта, а он меня, — возразил Миндаль. — Сам я против него ничего не имею. Впрочем, я должен рассказать еще один случай. Представь себе: оказывается, у меня были поклонники еще в те времена, когда я был молод, когда был с вами, сразу после этого… И это были, оказывается, очень верные поклонники. Они тихо следили за тем, что я делал, и — понимаешь? — не говорили мне ни слова. И вот, предположим, один из них сейчас разбогател. И он робко подходит ко мне, извиняется, говорит, что он едва-едва осмелился со мной познакомиться, ему неловко меня отвлекать и занимать мое внимание, но он очень просит уделить ему минутку. Потом он дарит мне огромную сумму денег и буквально умоляет потратить их на какой-нибудь интересный проект. Ну? — Миндаль посмотрел на Сергея с полным недоумением в глазах. — Ты можешь себе представить? Он так верит в то, что для меня деньги — полный пустяк, что они меня только отвлекают! С такими приходится ложиться в постель, — несколько неожиданно заключил он. — Нельзя же просто принять как должное такое душевное благородство!

 

— А вдруг ты все же успел заразиться СПИДом до того? — поинтересовался Сергей. — Тогда ты его очень плохо наградил за благородство.

 

Миндаль грустно покачал головой.

 

Сергей их какое-то время не слушал, отвлекшись на собственные мысли. Ему было бы весьма удивительно лечь в постель в виде благодарности за деньги.

 

Ему пришло в голову, что Миндаль рассуждает, как типичная проститутка. Он, однако, сильно рисковал. Такая логика имела смысл, только пока он был красив (а этому, может быть, уже не суждено было длиться долго) и вообще был уверен в том, что в постели окажется желанным. В противном случае она могла обратиться в свою противоположность. А ведь человеку, который привык к собственной красоте, трудно бывает понять, что она исчезла.

 

— Ты, по-моему, говорил, что был женщиной в прошлой жизни? — спросил он Александра.

 

— О, да, — тотчас ответил тот. — Нет сомнения. Я в этом уверен, если не считать того, что я не уверен в существовании прошлых жизней. Это распространенная концепция, и по-своему убедительная, но мне нелегко понять ее смысл с информационной точки зрения.

 

— В том смысле, что из той жизни к тебе не перешло никакой информации? — спросил Сергей.

 

Миндаль кивнул.

 

— Она и должна забываться, — Симеон пожал плечами. — Это входит в концепцию. Иначе это была бы одна и та же жизнь.

 

— Но, Игорь, в то же время концепция прошлых жизней имеет смысл только в случае сохранения между этими двумя жизнями какой-либо связи. Если ее нет, то понятие прошлой жизни теряет смысл. Это равноценно полному прекращению одного бытия и началу другого. Признать бытие за одно можно только в случае если между ними есть связь любой природы. Но какой именно? Материальная связь исключается. Информационной, говоришь ты, нет. Тогда какая?

 

— Если ты взял кусок глины, слепил из него фигуру № 1 (допустим, зайчика), потом смял его, перелепил и сделал фигуру № 2 (допустим, слоника), то между этими фигурами есть связь?

 

— Связь в глине. Она материальна.

 

— Представь себе, что Творец использует глину твоей души для лепки разных фигур, только и всего. Твоя душа — та же глина с точки зрения Бога.
Миндаль наклонил голову.

 

— Ничего не имею против того, чтобы быть глиной, — ответил он. — Но мне не нравится, что в твоей схеме присутствует Бог. Получается, именно он — автор всех тех изменений, исчезновения старой информации и появления новой, которые происходят с моей душой. В таком случае реинкарнации, да и вообще способность воплощения — не имманентное свойство души. Оно имеет трансцендентный характер. Ведь в фигуре твоего зайчика никак не заложено то, что превратится потом именно в слоника. Это исходит от Творца.

 

— В общем, да. Я противоречу концепции кармы, — признал Симеон.

 

— Извините, — прервал Сергей, который не понимал терминологии. — Что значит «трансцендентное свойство души»?

 

Миндаль спокойно ответил:

 

— «Имманентный» означает присущий самому бытию, «трансцендентный» — присущий находящемуся вовне. Следовательно, свойство души не может быть трансцендентным. Кант считал саму идею души трансцендентной. Часто используют слово «трансцендентный» почти как синоним слова Бог. — И, снова обращаясь к спору с Симеоном, заключил: — Итак, я делаю вывод, что такая ситуация, как сохранение единого бытия при полном изменении информации возможна только в случае трансцендентного вмешательства. Именно оно является автором того, что происходит с информацией. Без такого вмешательства, развиваясь в соответствии с имманентной сущностью, бытие сохраняет некую непрерывную информационную связь между начальным и конечным состояниями. Так?

 

Симеон пожал плечами.

 

— Могу сказать, что звучит логично. Так или не так, не знаю.

 

— Первая ситуация совместима с христианской парадигмой, вторая — с индийской, — закончил Миндаль. — Соответственно, в первом случае о «глине своей души» до настоящего моего воплощения я ничего сказать не могу. Во втором случае я могу производить предположительные умозаключения.

 

— Да.

 

— Я пробовал, — другим тоном сказал Миндаль. — Да я рассказывал. Действительно, мне кажется, что я был женщиной. Нет, не потому, что я сплю с мужчинами. Этого было бы недостаточно, чтобы прийти к такому выводу. Но у меня есть одно свойство, как я его вижу… как же его назвать, — он заколебался, затем сформулировал: — глубокая недифференцированная инфернальность, которая, однако, дифференцируется ее осознанием. Это женское свойство. Можно сказать, всю жизнь движущей силой моего творчества было стремление дифференцировать собственную инфернальность.

 

— Экое устрашающее мнение о женщинах, — заметил Сергей.

 

— Для меня это мнение не о женщинах, а о мужчинах, — отозвался тот с некоторым раздражением. — Не женщины страшны, а мужчины идиоты. Инфернальность ведь есть, от нее никуда не деться. Впрочем, все же ни одному из нас еще не удалось совместить два пола, а потому бессмысленно пытаться делать выводы.

 

— Ладно. Так на что ты пустишь его деньги? — Вернулся Сергей к прошлой теме.

 

— Постой. Я расскажу, но сейчас я кое-что вспомнил. Мы, по-моему, хотели выпить, — Миндаль отделился от стола и отправился на кухню.

 

Вот и Миндаль был уже не тем, что раньше, подумал Сергей меланхолически. Перемена в нем показалась Сергею очень явной, конечно, потому что они давно не виделись. Сергей знал его обаятельным, остроумным, полным энергии, в сущности, доступным увлечению существом. Еще семь лет назад эти темные глаза беспрерывно блестели, а в голосе всегда что-то звенело. Теперь его глаза смотрели спокойно и прямо. Не то чтобы они потухли, нет.

 

Скорее свет не светил бессмысленно на все вокруг, играя бликами, как раньше, а был направлен в одну определенную сторону, на которой был сосредоточен, демонстрируя (несколько неожиданную) способность к концентрации. Если раньше Миндаль в некоторые моменты отчасти напоминал ребенка, который играет со спичками бесстрашно постольку, поскольку не очень представляет себе их разрушительного действия, то теперь он уже всецело был похож на взрослого человека, целенаправленно зажигающего их и твердо знающего, где и какой огонь он хочет развести.

 

Сергей запомнил Миндаля одаренным эксцентриком в искусстве. Вдруг он с удивлением обнаружил, что тот — почти немерцающее светило мира жизни, более яркое чем остальные и даже более реальное, как планета среди звезд.

 

В некотором смысле происшедшая с ним перемена, безусловно, была грустной. С одной стороны казалось, что он повзрослел и стал умнее. С другой стороны, это был, вероятно, не очень веселый процесс взросления. В некоторые моменты, наоборот, казалось, что его все эти десять лет непрерывно разъедала изнутри какая-то язва, и непонятно, как за столь короткий срок она могла так все разъесть.

 

Пока он отсутствовал, Симеон тихо спросил у Сергея:

 

— Ну, как тебе? Нет желания уйти?

 

— Нет. Я ведь не виделся с ним почти семь лет, — ответил Сергей. — Я и забыл, какой он.

 

— Тогда не уходим?

 

Сергей покачал головой.

 

Все, что было свойственно Миндалю, было удивительно, не исключая и произошедшей с ним перемены. Удивительно было то, что он, который так мало был реалистом в повседневной жизни, тем не менее будто бы более жил, чем остальные, чья жизнь вроде бы должна была быть более реальной. Но реальнее казалась его жизнь. Он никогда не суетился и не напрягался, но в то же время был как включенный ионизатор. Он не стремился ни к каким целям, но в то же время (особенно теперь) казалось, что он способен лицом к лицу встретить любую угрозу, любой вызов. Он посвятил свою жизнь фантазии, можно сказать, жил одной ей, но в то же время ничуть не изображал из себя то, чем не был, что стал бы делать человек, отождествляющий себя с фантазиями.

 

Сидя за бутылкой водки, Миндаль продолжал рассказ о деньгах.

 

— Итак, у меня есть проект.

 

— Какой?

 

— Я собираюсь написать завещание.

 

Сергей пожал плечами. Этой идеей тот был одержим, сколько Сергей его помнил.

 

— Для того, чтобы написать завещание, достаточно гораздо меньшего количества средств, — заметил он.

 

— Ты не понял. Дай мне рассказать, каков мой проект. Как мизантроп ты должен оказаться хорошим критиком. Симеону я уже говорил, но он, — Миндаль щелкнул пальцами, — знай себе крестится.

 

— Ну?

 

— Я начну издалека, с твоего разрешения.

 

Сергей, вместо разрешения, пожал плечами. Симеон, которого не спрашивали, тоже стал молча слушать.

 

— Итак, всю жизнь меня сильно мучил и сейчас продолжает мучить вопрос теодицеи. В молодости я был очень озлоблен на Бога. Я часто думаю, что Бога нельзя простить за те страдания, которые переполняют мир. Достоевский писал, что ничто хорошее в мире не имеет значения из-за одной слезинки ребенка. Но я почему-то больше думаю не о детях, а о животных. Обо всех, но больше всего почему-то о свиньях. Их едят, из их шкур шьют кожаные изделия. Леопардов и тигров охраняют, потому что их мало, а свиней нет. Но каждая отдельная свинья, которую кормят на убой, — какая ей радость от того, что много других, таких же как она? Человек подходит к животному как к универсалии… Свиньи — непреходящие жертвы человечества, как зайцы — жертвы волков. Хотя теперь я нахожу, что не во всем виноват Бог, что бессовестное обожравшееся человечество несет свою долю вины перед животными. Именно поэтому я был уверен, что новый Христос должен явиться в мир в образе свиньи.

 

То же самое касается любых жертв, потому что в общем и целом мир состоит из жертв и хищников, причем вторые возвышаются и существуют за счет первых. Именно жертве хищник обязан своей жизнью и своим движением вперед. Поэтому при протесте против такого положения вещей следует учесть возражение, которое здесь возникает, как я это вижу: с исчезновением антагонизма между жертвой и хищником, который за счет нее возвышается, остановится прогресс. Я исполнен такого же недоверия и отвращения к прогрессу, как, полагаю, и все здесь присутствующие, поскольку теперь это распространенное и модное течение мысли. Однако, поразмыслив, я увидел, что остановка прогресса невозможна. Мир не будет просто стоять на месте. Если не вперед, то он станет двигаться назад, потому что мировому духу, выражаясь словами Гегеля, надо что-то делать. Спрашивается, куда денется мир, если отказаться от антагонизмов? Произойдет смешение того, что ранее было разделено. Вспоминая термодинамику, я прихожу к выводу, что это духовная аналогия тепловой смерти Вселенной. В состоянии тепловой смерти пропадает антагонизм между добром и злом, счастьем и болью, любовью и ненавистью, хищником и жертвой, человеком и свиньей и так далее. Одновременно, размышляя о том, как исчезнут после этого страсти, я замечаю, что именно это является воплощенным в образе нирваны идеалом индийской религии. Побочное заключение, таким образом, состоит в том, что нирвана — это образ тепловой смерти Вселенной. Прямой же вывод — для меня, поскольку мне, в общем-то, безразлична нирвана — состоит в том, что хотя бы слегка приблизив человечество к его несчастным жертвам, свиньям, я тем самым способствую приближению тепловой смерти Вселенной и умру счастливым человеком. — Выражение его лица стало задумчивым. — Это дошло до меня однажды. Был очень забавный случай, я расскажу, может быть, вы посмеетесь… Я спал с одним человеком. Человек этот был из тех, с кем мне всегда было спокойно и просто, кто за мной ухаживал и кого я никогда не ценил, конечно… да и сейчас, говоря по правде, не ценю. До этого мы слегка поссорились. Виноват был я: мне пришла в голову фантазия поучить его страсти. Я пытался доказать ему, что даже сердце человека, которое не принадлежит тебе, ты всегда можешь взять силой, если очень захочешь… Ну, мне трудно решать, нужно ему было мое сердце или нет, как бы то ни было, сил для этого у него не было. В общем, это все тут, конечно, ни при чем. После этого я лежал, положив голову ему на плечо. Мне было вполне хорошо, уже ни о чем не хотелось спорить. Он молчал, он молчаливый человек. И в какой-то момент мою голову вдруг полностью захватили вопросы теодицеи, я интенсивно погрузился в их решение. Споря сам с собой, я обвинял Бога. Мне становилось все более и более ясно, что просто так Бога нельзя простить за сотворенное им зло, должно быть какое-то условие, чтобы примирение с ним было возможно. Это зло, это страдание несчастных жертв ничто не перевесит и не искупит — ни счастье других, ни наш эгоизм, из-за которого мы отворачиваемся от страданий. Я был готов убить Бога! В то же время какой-то внутренний голос мне возражал, что я могу быть несправедлив, просто потому что могу многого не знать. Неожиданно я заснул. Несколько раз я просыпался и продолжал биться над теодицеей с того места, на котором остановился, потом засыпал опять. Мой друг лег как-то так, чтобы мне было удобно, и не шевелился. Я не знаю, сколько я проспал, но, наконец, проснулся с ощущением наступившей ясности. Я все так же лежал у него на плече. Я поднял голову. Он положил руку мне на лоб и заботливо спросил, не нужно ли мне чего-нибудь. И я с полной убежденностью заявил ему: Бога можно простить только в том случае, если Он — свинья!

 

Симеон поежился.

 

— Друг не оскорбился? — поинтересовался Сергей.

 

Миндаль рассмеялся в ответ.

 

— Если бы я думал о друге! Меня, как видишь, волновали богословские вопросы. Впрочем, последние фразы звучали, может, не совсем так. Идея, что Христос явится в образе свиньи — это идея моей ранней молодости. Будучи человеком, невозможно не нести вины за грехи человечества. Каким ханжой нужно быть, чтобы думать, что от этого спасает непорочное зачатие! Ты делаешь шаг, и каждым своим шагом, каждым вдохом ты убиваешь кого-то. Ты ешь, и ты ешь кого-то. Ты одеваешься, и ты надеваешь чью-то шкуру. Твой дом охраняет собака, которая всю жизнь сидит на цепи, как в рабстве. И ее душа не воскреснет, чтобы быть награжденной за ее адскую жизнь, потому что души животных не воскресают. Даже самый последний раб по отношению к людям — господин над природой, а значит, преступник. И первородный грех Евы заключался не в том, что она ела яблоко, а в том, что обгладывала косточки каких-нибудь зайчиков или птичек. Вот с тех пор и исчезло на земле счастье. К тому же, его никогда и не было. Ведь все всегда ели друг друга. Когда я думал, в образе кого должен воплотиться Христос, чтобы быть абсолютно безгрешным, я думал, что он будет в образе какой-нибудь былинки, какой-нибудь, может быть, крошечной птички, жучка, кузнечика…

 

— Но ведь тогда о нем никто не узнает, — заметил Сергей.

 

— А зачем нужно, чтобы о нем знали? — возразил Миндаль. — Достаточно, чтобы об искуплении грехов знал Бог.

 

— Затем, чтобы проповедовать, чтобы его проповедь была услышана и понята, — ответил Симеон.

 

— Вот прекрасное занятие для Бога: проповедовать, предварительно сотворив людей такими отягощенными, что наперед известно, что они никогда не смогут последовать его проповеди! — воскликнул Миндаль. — Вот уж чего хватает вокруг — так это проповедников. Я проповедую, Княжна проповедует, Симеон проповедует, да и Сергей, хотя он и мизантроп, наверняка держит при себе парочку-другую проповедей, которые в ином случае бы произнес. Весь «Водолей» в полном составе проповедовал. Солженицын проповедовал. Савонарола проповедовал. Лао-Цзы проповедовал. И почти каждый при этом заявляет, что он проповедует от Бога.

 

— Подлинно ли они от Бога? — осторожно спросил Симеон.

 

— Уж ты-то бы молчал, — возмущенно отозвался Александр. — Ты был первым, от кого я двенадцать лет назад это услышал! — И спокойнее закончил: — Проповедей более чем хватает. От них никак не становится меньше страдания. Мы страдаем, потому что мы отягощены грехом. Мы не можем не грешить. Я могу не спать с мужчинами, но я не могу не попирать землю ногами, а это-то и есть настоящий грех. До тех пор, пока в мире есть хищники и жертвы, в нем есть зло и страдания. А это будет всегда. Если все человечество передохнет к чертовой матери, то обрадованных свиней сожрут волки… Бог не видит, что все вокруг зло? Ведь это его вина. Неужели он не мог придумать что-нибудь получше? Он обязан это уничтожить, если может. Или, чтобы искупить вместе с грехом людей свой грех, являться в мир и страдать, как страдают жертвы. Простить его можно только в том случае, если он непрерывно участвует в мире и страдает вместе с ним. Христос один раз явился, а теперь нам что с того! Бог должен непрерывно сходить к самым страдающим и несчастным, чтобы мучиться и умирать вместе с ними. А уж кто более несчастен, чем свиньи! Именно это я и изложил тогда Лешке (это тот человек, с которым я был). Тогда-то до меня и дошло, что Бог должен становиться всеми, кого едят, кто страдает, каждым из тех, кого приносят в жертву. Он должен претерпевать заклание вместе с каждой свиньей. Когда заяц попадает в пасть волка и истекает кровью, Бог должен быть этим зайцем. Когда волк попадает в капкан и его лапу прижимают железные зубья, Бог должен быть этим волком. Бог должен отождествиться со всем страданием сотворенного им мира! Только тогда его можно простить. И тогда ему сразу станет так плохо, что он быстро что-нибудь предпримет… — Миндаль помолчал и другим тоном добавил: — Все вышеизложенное определено, разумеется, только в том случае, если Бог есть.

 

— А ты сомневаешься? — спросил Симеон.

 

— Я не сомневаюсь, но как до некоторой степени математик я строго формулирую условия задачи.

 

— А что потом стало с тем другом? — поинтересовался Сергей. — С тем, которого звали Лешка?

 

— Он женился почти сразу, как только расстался со мной, — тотчас ответил Миндаль. — Я с ним несколько раз виделся. Он вполне счастлив, и беспокоиться за него не стоит.

 

Потом он продолжал о плане.

 

— Одна его часть — это покупка большого, — он показал руками, — железного моста. Этот мост нужно будет установить в определенном месте, я пока не решил, где, но я решу, когда ознакомлюсь с ландшафтами средней полосы России. Во всяком случае, он будет стоять обязательно в чистом поле, и желательно, чтобы поблизости не было ни леса, ни, разумеется, рек.

 

Сергей, подумав, пожал плечами.

 

— Что это, очередной театр абсурда?

 

— Это завещание будущим поколениям, — ответил Миндаль, — если оно до них дойдет, конечно. В том смысле, что я ведь не собираюсь покупать землю, на которой все это будет стоять. На то, чтобы купить несколько гектаров земли, у меня не хватит денег, даже если я посвящу весь остаток жизни занятию проституцией.

 

— Тебе кажется, что построить большой мост будет дешевле, чем купить гектар земли? — вмешался Симеон.

 

— Мост? Игорек, этот мост должен быть сверху железным, но во всем остальном он может быть практически бутафорией! — воскликнул Миндаль, живо поворачиваясь к Симеону. Его длинные пальцы были переплетены исключительно красивым жестом. — Его не надо основывать на инженерных расчетах. Он не должен будет выносить тяжесть людей, поэтому его можно сделать из чего угодно. Его можно будет скрепить обычными винтами, отверткой! Вся его суть, весь смысл заключается в том, что никому в здравом уме не придет в голову подниматься на мост, который стоит в чистом поле, где можно пройти по земле! На него не ступит нога человека. Никакой техники безопасности! Таких сооружений полно в парке Горького, только намного крепче. Их оценят, наверное, не дороже металлолома.

 

— Я, Саша, помню, что ты художественная натура, — произнес Сергей. — Но я что-то пока не вижу в том, что ты рассказываешь, художественного начала.

 

— Я еще не докончил, — Миндаль снова повернулся к нему и снова щелкнул пальцами. — Потом я создам свиноферму особого типа… Мне специально пришлось выучить албанский язык, потому что только на нем я нашел статью, вернее, брошюру, о том, как лучше всего кормить свиней — не для того, чтобы они быстрее жирели и набирали вес, а для их здоровья. Чтобы найти эту статью, мне пришлось перерыть множество литературы в библиотеке ветеринарной академии! Представляете себе? В Европе и России думают синхронно только об одном: не о свинье, а о свинине. Но в Богом забытой Албании кому-то пришло в голову, что у свиней бывает здоровье! Там так и было написано: здоровье. И самки свиней назывались там свиньями. Понимаете? Не свиноматками, а свиньями! Это примерно то же, что женщину назвать человеком!

 

— А может, в албанском языке нет слова свиноматка, ты проверял? — спросил Симеон.

 

— А в русском языке такое слово есть? — сверкнув глазами, воскликнул Миндаль. — «Свиноматка»? Ты хочешь сказать, что это русское слово существовало всегда, а не было придумано в сельскохозяйственной промышленности?

 

Симеон не ответил. Сергей подумал, что и раньше замечал, как всегда ровный Александр только на Симеона и повышает голос.

 

— Так значит, жизнь свиньи не сводится к питанию человека. Я практически уверен, что в глубине души этот автор так думал. Я пытался вообразить его. Когда я думал уже долго, мне стало казаться, что это женщина. Но кто это на самом деле, я не знаю. На этой брошюре не было имени автора! Пока я думал, что автор мужчина, мне хотелось поблагодарить его и поздравить с тем, что он единственный в мире что-то понял.

 

— А когда стал думать, что женщина, уже не хотелось поздравлять? — поинтересовался Симеон.

 

— Для женщины это не такой уж подвиг. Это для мужчины было бы удивительно. Впрочем, я по-прежнему не знаю, может, все-таки мужчина. Одно время я подумывал съездить в Албанию, но там уж очень все странно… Может, все-таки съезжу.

 

— А язык не трудный? — спросил Сергей.

 

Миндаль подумал, потом пожал плечами.

 

— Да нет, я особых трудностей не заметил, — ответил он. — Впрочем, насчет свинофермы я пока обдумал не полностью. Пока у меня нет на это денег. Приходится быть реалистом. — Последнюю фразу Миндаль произнес с заметным сожалением.

 

— Если бы ты был реалистом, ты бы что-нибудь сделал для людей, — подал голос Симеон.
Миндаль на этот раз не обернулся к нему, лишь слегка повернул голову. У него был, как и прежде, правильный прямой профиль с прекрасной посадкой головы и по-прежнему густыми черными волосами. Кажется, у него появились признаки седины на висках, но малозаметные, и, возможно, они придавали его лицу более благородный вид. Когда он оборачивался к кровати, на которой сидел Симеон, ему становилось неудобно покачивать ногой.

 

— Игорь, я человек искусства, — с некоторым высокомерием произнес он. — В мою задачу не входит врачевать людей. В мою задачу, как я ее понимаю, входит выражать чистые идеи. Идеи в чистом виде, понимаешь, Игорек? Как у Платона.

 

— Достаточно ново уже то, что ты заговорил о задачах. Мне нравится, — кивнул Симеон. — Дальнейшее можно обсудить исходя из этого понятия. В частности, кто поставил тебе задачи, какие, как ты понял, кто ты, и так далее…

 

— Ну хорошо, — прервал Сергей и напомнил: — Теперь еще насчет моста. Что он символизирует, если говорить о чистых идеях Платона?

 

— Тщетность философского постижения действительности, — Миндаль опять повернулся к Сергею. — На этом мосте будет приколочена табличка. Я даже думаю, стоит ее сделать в виде посвящения, допустим, такого: «Мост имени полной тщетности всех философских усилий постижения действительности». — Не давая Сергею ответить, он возразил сам себе: — Хотя «имени» можно, конечно, употреблять, только если это мост чьего-то имени. Может быть, стоит сформулировать посвящение: «Этот мост посвящается полной тщетности всех философских усилий постижения действительности». Или, допустим, так: «Посвящается философии во имя полной тщетности всех ее усилий постичь действительность». Можно также добавить мелким шрифтом: «…во имя тщетности всех прошлых, настоящих и будущих усилий…», — ему надоело повторять, и он закончил: — Ну, и так далее. — И взглянул на Сергея: — Ну, что ты скажешь?

 

— Хм, — сказал Сергей.

 

— Если ты не купишь землю, на которой это будет стоять, — снова вмешался Симеон, который был, очевидно, знаком с этим проектом и суть его уже не трогала, — то все это будет в одночасье снесено тем, кому принадлежит земля.

 

— Я тоже боюсь, — согласился Миндаль. — Некоторое время простоит, конечно, благодаря нашему русскому разгильдяйству. Но вряд ли много поколений.

 

— А где это будет? — спросил Сергей.

 

— Этого я еще не решил, — ответил Миндаль. — Думаю, надо хорошо обдумать и подыскать подходящее место. Основное требование — чистое поле. Насколько я понимаю, места у нас в России сколько угодно. Вот поеду куда-нибудь в Тверскую область, поброжу, поищу и, думаю, найду дня за три.

 

— Но Саша, — с недоумением заметил Сергей, — если дело будет в глухой тверской деревне, кто тогда это увидит?

 

— Но это же совершенно безразлично, Сережа, — ответил Миндаль. Он развел руками. Кажется, он был удивлен, как примитивно он понят. — Ибо тщетность философских усилий постижения действительности везде одинакова и никак не зависит ни от места, ни от времени, ни даже от самой используемой философии. Сама по себе тщетность есть универсальная философская истина.

 

С некоторым раскаянием Сергей вспомнил, что Миндаль не мечтает о славе.

 

— Ты не забывай, что речь идет об особом образовании, называемом «ментальная вселенная», — не без иронии пояснил Симеон, обращаясь к Сергею. — Тут некоторое время назад всерьез обсуждался вопрос, может ли нечто принадлежать ментальной вселенной, если никто из людей — носителей ментальности — не знает о его существовании. В конце концов я был вынужден признать, что да, может.

 

— Повторите доказательство для меня, если не сложно, — попросил Сергей. — Это как-то совсем не очевидно.

 

Математика этики

 

— Пожалуйста, — тотчас согласился Миндаль. — Доказательство математическое. Оно сводится к факту элементарной геометрии, согласно которому если через одну точку на плоскости можно провести одну прямую, то можно провести и бесконечное множество прямых.

 

Сергей нахмурился.

 

— Приведенный тобой факт можно рассматривать скорее как доказательство того, что если у одного человека может быть одно мнение, то может быть и бесконечное множество мнений, — заметил он.

 

— Можно и так сказать, — кивнул Миндаль.

 

— А можно попросить говорить понятнее?

 

— Хорошо, постараюсь, — ответил тот. — Скажи, Сережа: сколько, по-твоему, человек должны знать о некоторой идее, чтобы ее можно было считать достоянием ментальной вселенной? Двадцать? Сто? Тысяча?

 

Сергей поморщился:

 

— Это слишком прямой вопрос. Ответ на него может быть только примитивен.

 

— С точки зрения математики может быть только три ответа: 1) пустое множество, 2) ограниченное количество, 3) неограниченное количество. Первый случай мы исключим: нет идей, о которых никто не знает. Всегда знает по крайней мере автор. Третий случай сейчас исключим тоже. Он требует, чтобы идея или произведение искусства было общеизвестным. Однако если мы станем искать произведения, известные всем, то не найдем ни одного. Тогда нам придется признать, что во всей ментальной вселенной нет ни одного произведения, а это значит — нет самой ментальной вселенной. Но игнорирование факта кем-то одним не вычеркивает его тут же из общего ментального мира. Очевидно, ментальная вселенная формируется не только общеизвестными вещами. Следовательно, остается второй случай: чтобы произведение (идея) стали фактом ментальной вселенной, необходимо и достаточно, чтобы о нем знало некоторое количество людей. При этом, конечно, все равно, что это за количество: двое, трое, тысяча, миллион — все это вид ограниченного количества. Очевидно, это может быть и один человек. Если же ты, Сережа, желаешь мне возразить, что число 1 — не совсем такое же, как другие натуральные числа, то я нахожу более удобным перейти с языка математики на обыденный. Да и вообще не буду с этим спорить. Хорошо. Я расскажу о своих вещах тебе и Симеону, превращу «1» в «3» и успокоюсь. Принципиально ничего не изменится, конечно. Да что там? Я расскажу, если она захочет, даже Княжне. Более того. Если уж говорить о славе, то мне обеспечена целая сотня поклонников, я ведь культовая фигура российского постмодерна. Мне этого больше чем хватает, иногда утомляет даже это. Бывает, мне хочется остаться совсем одному.

 

(Сергей подумал, что в это он вполне готов поверить. Не то чтобы Миндаль был очень скромен или замкнут, но у него, кажется, складывались уж очень странные отношения с поклонниками. Если с каждым ложиться в постель, то, конечно, и сто человек могут утомить.)

 

— А не от утомления ли ты вообще придумал все это от начала до конца? — поинтересовался Симеон. — Может, лучше бы сначала ненадолго остаться совсем одному?

 

Миндаль пожал плечами:

 

— Я увлекся беседой с вами, и сейчас мне этого не хочется, — ответил он. — Но, возможно, отчасти ты прав.

 

— Хорошо, можно еще о ментальной вселенной? — попросил Сергей. — Ты говоришь, Саша, все равно, сколько народа знает о состоявшемся факте искусства — он все равно принадлежит ментальной вселенной. Но мне интуитивно кажется, что это не так. И я подозреваю, что у тебя какая-то ошибка.
Миндаль пожал плечами.

 

— Мне кажется другое, — ответил он. — Много шума всегда бывает из ничего. Чем серьезнее вещь, тем меньше вокруг нее шума.

 

Симеон вставил:

 

— Не путаешь ли ты всеобщую ментальную вселенную и свою? Чтобы твое произведение принадлежало твоей собственной ментальной вселенной, конечно, все равно, кто еще о нем знает. Но, чтобы оно перешло во всеобщую ментальную вселенную, надо…

 

— О да, очень интересно, что для этого надо? — насмешливо кивнул Миндаль. И подсказал: — Очевидно, для этого надо, чтобы произведение было выражено? А какая разница, сколько человек узнают об этом выражении?

 

— Для того, чтобы оно было достоянием всеобщей ментальной вселенной, по крайней мере, надо, чтобы у всех была возможность о нем узнать, — настаивал Симеон.

 

Сергей в этот момент чувствовал, что согласен с Симеоном. Тот был уже знаком с обсуждаемой концепцией. Миндаля никакие их слова, конечно, не убеждали.

 

— А мне кажется, что в тебе, Симеон, говорит жажда славы и намерение ее оправдать, — сказал он. — И во всех тех, кто стремится во что бы то ни стало быть популярными, тоже.

 

Симеон, подумав, согласился:

 

— Это возможно, конечно. Но когда Сергей сказал, что интуитивно ясно, что не все равно, сколько народу знает о тебе, он был прав. Что стало бы с моей ментальной вселенной, если бы Шекспир, Достоевский, Лао-Цзы, мой любимый Окуджава, твой любимый Акутагава, наконец, Христос — творили исключительно для себя?

 

Подумав, Миндаль кивнул. Потом заметил:

 

— Думаю, тебе не стоит беспокоиться, они бы этого не сделали. Впрочем, наша беседа начинает протекать в духе Юма, особенно то, что я хотел сейчас сказать: на жажду славы у большинства творцов всегда можно положиться. Ответ точно в духе Юма, а это не совсем то, что я имею в виду. Я не говорю, что не требуется, чтобы кто-либо знал. Я просто предпочитаю идти куда считаю нужным, не оглядываясь на то, что происходит вокруг. Очень достойно звучит, правда ведь?

 

Симеон кивнул.

 

— Даже странно для такого низкого и порочного ничтожества, как я, правда? — усмехаясь, добавил Миндаль. — Впрочем, и это не совсем так. Мне тоже случалось хотеть, чтобы о моих мыслях знали. Однажды я вложил всю душу в одну акцию (там, где я убил живую свинью на сцене театра), мне было небезразлично, сколько людей придут на это посмотреть. Я сделал все, что мог, чтобы их было как можно больше. Я даже занимался рекламой, что было мне бесконечно противно. У меня было четкое ощущение, что я продаюсь, я был исполнен презрения и жалости к самому себе. Но я хотел, чтобы это не пропало в безвестности. В общем, я добился, чего хотел. Но сейчас, оглядываясь, я могу сказать: те вещи, о которых больше узнали, добавили к ментальной вселенной ничуть не больше, чем те, о которых узнали меньше или никто не узнал. Сейчас я говорю о ментальной вселенной в общем, философском смысле.

 

Но давай дадим сначала определение ментальной вселенной. Она — особый мир, составляемый сознанием людей. Она состоит из идей, но не люди порождают эти идеи. Вопрос о том, кто является первичным автором идей, сложен. Платон, я думаю, сказал бы, что это мир идей. Юнг — что коллективное бессознательное. Многие склонны думать, что это Бог. Я не считаю себя вправе даже мысленно склоняться к какому-либо из мнений. К тому же это безразлично. Как творец, я претендую на то, чтобы лишь выражать эти идеи, добавляя к ним от себя, может быть, разработку, детализацию, а также, разумеется, мои личные эмоции. В каком-то смысле я отношусь к идеям с таким пиететом, что считаю, что они возникают сами по себе, что они, так сказать, стороны всеобщей правильности мира. Они — как математические теоремы: их можно открыть, доказать, но нельзя придумать. Поэтому я ничего не сочиняю, я лишь излагаю уже существующие идеи. Я не могу добавить в ментальную вселенную ничего принципиально нового. Для этого надо быть богом. Так какой смысл рассуждать о том, сколько человек об этом знают? Об идеях ментальной вселенной, даже если их никто не выразил, может знать любой достаточно чуткий человек. Вот содержательное изложение взаимоотношений между творцом, идеями и ментальной вселенной.

 

— Но ты их выражаешь? Для чего же ты это делаешь? — спросил Сергей.

 

Миндаль пожал плечами.

 

— Для чего ты дышишь? — отозвался он. — Я думаю, что ты это делаешь, чтобы не задохнуться. А в общем, потому что ты так устроен. Я тоже для своего творчества, как и для своей жизни, могу найти каузальную причину, то есть ответ на вопрос «почему». Но я не могу найти причины телеологической, то есть ответа на вопрос «зачем». Думаю, что никакой цели у жизни нет. А при отсутствии цели жизни довольно глупо рассуждать о цели более мелких явлений.

 

Правда, религия велит мне думать, что моя цель должна быть в том, чтобы спасти душу, но в этом я ей не очень верю. Это даже с точки зрения морали глубоко корыстно и аморально, так что это не причина для морали. А к искусству это не имеет совсем никакого отношения. Объяснения должны быть каузальными, а если их нет, то никакими. В общем, я склоняюсь к идее предопределения. И верю в Бога, и люблю свиней, и играю на сцене я потому, что был предопределен к этому. Все это является мне как мое призвание, которое не я сам выбрал. Сам я только грешил всю жизнь. Я думаю, не исключено, что Бог подумал, что кто-то должен построить мост в поле и свиноферму нового типа. И сотворил меня.

 

— А это не экстериоризация фантазии? — осторожно спросил Симеон.

 

Миндаль не возмутился, а спокойно пожал плечами:

 

— Вполне может быть. А все вообще — это не экстериоризация фантазии? Если так рассуждать, то нет никакого предела сомнению. Я полагаю, что даже если назвать это фантазией, то все же автор моей фантазии — не я сам. Но это нельзя доказать. Ты мне уже говорил раньше, что я принимаю собственную фантазию за голос Бога. Может быть, но это, в конце концов, неважно. Если Бога нет, то от этого никому не лучше и не хуже. Если Бог есть, то Он или согласен со мной, или не согласен. Если согласен, то, наверное, простит, даже если я ошибался в частностях. Если не согласен, то или я все-таки хотел чего-то хорошего, или сама идея моя в корне отличается от его идей. Если первое, то, может быть, накажет за своеволие, ну, что ж. А если второе, и у Бога совершенно другая система ценностей, чем у меня? Например, Богу наплевать на страдания свиней. Тогда зачем мне такой Бог? Ну, пусть тогда он отправляет меня в ад. Я в это не верю, но если логически рассматривать такую возможность, тогда я избираю вариант быть против Бога. Но это все-таки маловероятно. Если Бог есть, вероятнее всего, я был прав — и в общей идее, и в том, что мое призвание ее воплощать; вот воплощения я выбрал, скорее всего, не самые совершенные. Ну, что ж, — он пожал плечами. — Мне и этого было достаточно. Да я даже и этого пока не сделал.

 

Сергей тем временем смотрел на распятие над зеркалом и иконы на книжных полках.

 

— И ты утверждаешь, что стал теперь православным? — удивился он. — И, говорят, даже бываешь в церкви?

 

Сколь ни мало он был знаком с православием как системой догм, было очевидно, что религиозная позиция Миндаля не имеет со всем этим ничего общего.
Миндаль подумал.

 

— У понятия «православный» очень много значений, ко многим из них я не имею отношения, — ответил он. — Например, некоторые говорят «православный» просто в значении «верующий». Или, например, это может значить «верующий в Христа определенным образом, согласно символу веры», или «выполняющий определенные ритуальные предписания», или это можно понимать как самореферентное определение, то есть «принадлежащий к определенной социальной группе». Я бы не смог присоединиться к символу веры, даже если бы захотел. А вот к социальной группе я присоединиться могу. Хотя и не особенно хочу. Что касается религиозных действий, я исполняю их с огромным удовольствием. Да, я хожу в церковь, даже часто. После того как я начал ходить в церковь, мои мысли необыкновенно прояснились. Много лишнего ушло. Именно тогда мне стало совершенно ясно, что я должен делать. Мне, правда, больше нравится всенощная служба, чем литургия (по греховности моей, наверное), так что я бываю в церкви чаще вечером, чем утром. Но еще лучше, вообще самое прекрасное, что было в моей жизни — это простоять четыре часа на службе в монастыре. Бывали сильные прекрасные переживания в течение часа-двух — так бывает обычно, когда я играю на сцене. Но на службе это было четыре часа. Четыре часа полной прозрачности для Бога и обращенности к Нему. И могло быть еще дольше, сколько угодно. Боже, как я был потрясен, что такое возможно! — он слегка пожал плечами; его тон был спокойным.
 

— Хотите, расскажу.

 

Когда я ехал в монастырь, я думал, что будет, как в аду. Думал, что я ни на одного монаха не смогу посмотреть без непристойных мыслей. Ведь я едва ли не на всех мужчин смотрю с такими мыслями: на молодых, на старых, на знакомых, на незнакомых. Говорю о чем-нибудь теоретическом, а в воображении одна картина: какой у него член. Теоретическим мыслям, в общем-то, это не мешает, существует параллельно и независимо. У меня непрерывный внутренний порнографический кинотеатр, хотя я, как это ни смешно, совершенно не хочу на это смотреть. Я не возбуждаюсь от воображения, не испытываю удовольствия. Это для меня все равно что профессия. Предел падения. Дальше просто некуда, даже если бы я хотел дальше.
Разве можно, думал я, такому человеку, как я, переступать порог мужского монастыря? Это же безумие. Женского — другое дело. На монахинь, разумеется, я смотрел бы с искренней любовью и глубоким благочестием. Я вообще всегда так смотрю на женщин, потому что они мне безразличны. Но были причины, почему я поехал именно в Серпухов.

 

Я ожидал, что кричащая несовместимость моего привычного состояния воображения и моего искреннего желания каяться и молиться приведет к тому, что я уеду, измученный и отчаявшийся. Невозможно же ходить по незнакомой территории, все время глядя исключительно в землю. Надо будет с кем-то говорить, я увижу их лица. В общем, я не шучу, я ожидал чего-то вроде ада.

 

Но уже когда я подходил к монастырю, это настроение у меня исчезло. Извне его стены показались мне угрюмыми. Погода была пасмурная. В душе у меня был трепет, я чего-то боялся. Когда я вошел, мне показалось, что я попал в другой мир. Как там было хорошо! И пасмурная погода стала уютной, и люди, казалось, друг другу улыбаются. В церкви была необыкновенная красота. В течение всей вечерней службы я вообще ни о чем не думал. В мыслях была глубокая прозрачность, до самого дна. Только обращенность к Богу внутри меня и богослужение вовне. Не то что нет непристойных мыслей — вообще никаких.

 

Священник, которому я исповедовался, говорил со мной долго, очень по-доброму. Конечно, он ругал меня за блуд и гомосексуализм. Но при этом, когда я сказал, что не смогу в ближайшее время изменить жизнь, он произнес с состраданием: «Мой мальчик, зачем ты так говоришь! Невозможное человеку возможно Богу. Только больше молись и чаще ходи в церковь. Все будет. Ты увидишь: произойдет такое, что сейчас кажется тебе совершенно невозможным. Тогда оно, возможно, уже даже не покажется тебе чудом». Словом, он все время повторял, чтобы я чаще ходил в церковь. Я обещал. Мне казалось, он должен запретить мне причащаться, но он разрешил. Наверное, чтобы не оттолкнуть меня отчаянием.

 

Спал я в большой комнате, рядом со мной спали еще десять или двенадцать мужчин, но я совершенно не думал об этом. О прошлых людях моей жизни мысли были. Но настоящее было совершенно правильно, чисто. Я, конечно, почти не спал. Лежал и спокойно думал о чем хотел, и одновременно с этим молился. Я чувствовал, что моему сознанию очень комфортно повторять «Господи помилуй». Оно совсем не напрягается, не протестует. Раньше это было не так, а с тех пор так бывает все чаще и чаще.

 

Потом была утренняя служба. Я причастился. После причастия нас накормили, дали задание поработать, мне досталось подметать двор. С тех пор у меня сформулировалась мечта: работать в монастыре дворником. Не думаю, что я выдержал бы долго — спина у меня быстро начинает болеть, — но на три часа меня вполне хватило. Потом была краткая служба. На ней было так же хорошо, как на долгой. Потом я уехал. И в электричке еще продолжалось это счастливое состояние прозрачности сознания.

 

В московских церквях такого не бывает. С тех пор, правда, раз уж я не могу поехать в Серпухов, меня не покидает желание найти в Москве ту церковь, где было бы хотя бы что-то подобное, где мне было бы хорошо. Я чувствую, что если мне это удастся, то вся моя жизнь изменится. Но в Москве не так. Или в помещении, стоит только в него зайти, оказывается плохая атмосфера. Или там стоит толпа народа, абсолютно случайного, с глубоко атеистическим выражением на лицах. Или священники не вызывают доверия. Недалеко от моего дома есть церковь, в которую я было попробовал ходить. Там есть молодой священник, у него такие манеры, как будто он хуже меня. Я по крайней мере не хочу грешить, а он, по-моему, только об этом мечтает.

 

Когда я был дома, сначала я полагал, что надо падать в кровать и спать. Но перед этим как-то выпил чаю с монастырским кагором, и меня охватило вдохновение — я сел писать. Писал почти всю ночь. Это была пьеса, содержание которой было очень далеко от православия. Именно ее я потом ставил, когда совершал жертвоприношение свиньи на сцене театра. Мне уже давно хотелось ее написать, но до тех пор я все время на что-то отвлекался. Мне казалось, как это всегда бывает при отсутствии вдохновения, что я не знаю, что писать, что написать мне нечего. А тут вдруг я понял, что все знаю и знаю еще многое сверх того. Хотя, естественно, я не узнал ничего нового. Вдохновение — загадка точно такого же типа, как и загадка молитвы. То ты не знаешь, что писать, а то вдруг знаешь. То ты не можешь обратиться к Богу, а то вдруг можешь. Не удивительно ли, что событие, само по себе настолько православное, как паломническая поездка в монастырь и причастие, привело к рождению вещи, столь далекой от православия по содержанию? Причем я был уверен, что эта ночь вдохновения представляет собой непосредственное продолжение той поездки в монастырь.

 

— Удивительно, — согласился Симеон. — Я после причастия в лучшем случае ничего не могу написать.

 

— А в худшем? – спросил Сергей.

 

— В худшем пишу какую-нибудь дрянь, — ответил Симеон несколько печально.

 

Миндаль продолжал:

 

— После того, как я побывал в монастыре один раз, моим горячим желанием стало перед смертью попасть туда еще и, по возможности, надолго. Если бы мне было суждено дожить до старости, больше всего я желал бы закончить жизнь в монастыре. Я желал бы достичь идеала полного саморастворения в молитве. Это когда молишься непрерывно, не прекращая ни на секунду, даже во сне. Сначала мне казалось, что во сне молиться невозможно, потом я стал думать, что нет, возможно. Ведь мне часто снится, будто я играю. Иногда во сне я играю не на сцене, а посреди жизни. И все же я точно так же знаю, что это игра, как когда не сплю.

 

— Что между этими двумя вещами, молитвой и игрой, общего? — спросил Сергей.

 

— Ничего, — ответил Миндаль. — Или, может быть, то, что обе они отличны от пассивно-материалистического существования. Но это их, конечно, не сближает.

 

— А можно молиться, когда ты не уверен, что Бог тебя слышит? — тихо спросил Симеон.

 

Миндаль кивнул.

 

— Хороший вопрос, — сказал он. — В этом многое заложено… Можно.

 

— Я имел в виду, что когда ты пребываешь в таком предельно благочестивом, молитвенном состоянии непрерывно в течение долгого времени, рано или поздно появятся сомнения, что это имеет смысл, — произнес Симеон. — Просто потому, что ничего не происходит.

 

— Совершенно верно. Ничего и не произойдет никогда, — ответил Миндаль медленно. — Бог слышит тебя по определению Бога. Но ты ничего об этом знать не можешь. Более того, Он слышал бы тебя и если бы ты не молился, тоже по определению Бога. Ты молишься только для самого себя. Но в то же время ты и об этом ничего не знаешь.

 

Для Бога молитва — это ничто. Для тебя молитва — это обращение к Богу, неважно, слышит Он тебя или нет. А с точки зрения реальности, молитва — действие бессмысленное, так же как диалог с глухим. Или с тем, кто никогда не отвечает.

 

Те, кто говорят, что молятся потому, что такова их внутренняя потребность, рассуждают, исходя из самих себя. Те, кто говорит, что Бог не слышит, рассуждают, исходя из реальности. А те, кто говорят, что Бог слышал все и без молитвы (и вообще задолго до того, как они родились), рассуждают с точки зрения Бога. На первой позиции стою я. На второй — ты. А на третьей — кальвинисты. И, вместе с ними, логики. Они совершают ошибку. Не в том, что они не логичны — они логичны. Но смотри: выбор быть логичным — это как бы выбор быть Богом. Быть Богом невозможно, поэтому, можно сказать, невозможно быть логичным. Я ведь тоже считаю, что есть предопределение, поэтому можно сказать, что я согласен с ними. Но мне это безразлично. Логика — это как бы точка зрения самого Бога, но все же Бог — не логика, Бог выше логики; логика — это как бы инобытие, оборотная сторона Бога. Поэтому на логику в таких вопросах можно смело наплевать.

 

Это же, между прочим, и Гегель. У него логика была вещью трансцендентной. Он, правда, недостаточно сам это понял, поэтому решил, что овладел логикой. Если бы он овладел ей, то не решил бы так…

 

Александр говорил все более медленно и все более сосредоточенно. Сергей слушал как завороженный, хотя он в точности не знал позиции ни кальвинистов, ни Гегеля по вопросу о логике.

 

— Господи, хватит! — прервал Симеон с легким раздражением. — Я не могу уследить за твоей мыслью. Я спросил только, насколько твоя вера внутренняя. А ты отвечаешь в таком духе, что она и внутренняя, и внешняя, и вообще по-другому быть не может, и вообще это одно и то же, только кальвинисты не правы…

 

Миндаль очнулся и улыбнулся.

 

— Я отвечаю в том духе, что это был прекрасный вопрос! — ответил он.

 

— Более непонятно, как можно одновременно молиться и общаться с людьми, — заметил Сергей. — Или ты собираешься стать отшельником?

 

— Да нет, мне это, в общем, понятно, — ответил Миндаль. — Молитва ведь состояние невербальное. Это как бы просто обращенность к Богу. Можешь же ты общаться с людьми, если вы при этом совместно видите, допустим, какой-нибудь пейзаж?

 

— Ну, я, скорее, сначала посмотрел бы, потом стал бы общаться, — ответил Сергей.

 

Миндаль рассмеялся.

 

— Ты сам-то неверующий? — спросил он весело.

 

— С чего ты так решил? — Сергей пожал плечами. (Он был верующим.)

 

— Я так не решил, наоборот, мне кажется, нельзя быть и мизантропом, и неверующим одновременно, ведь что-то должно тебя поддерживать. Но из-за некоторой злости в глазах, с которой ты смотришь на мои иконы и слушаешь мои рассказы, я засомневался и решил спросить на всякий случай.

 

— Я просто избегаю в этом вопросе излишней болтовни. — Ответил Сергей. — А в религии — в том числе, между прочим, в православии — все, кроме только одной вещи — той, что Бог есть, — сплошная болтовня. В том числе и символ веры, насчет которого я с тобой однозначно согласен. Болтовня на тему о Боге.

 

Симеон возмущенно хлопнул ладонью о стол.

 

— Да ведь мысль «Бог есть» без окружающей ее болтовни невозможна, так же как невозможно существование души без тела! — воскликнул он. — Ты погляди на протестантов. Они тоже хотели упразднить болтовню, и куда пришли? Прости Господи: к современной американской культуре! Невозможно думать только одну правильную мысль и ни одной другой больше. Будут многие дополнительные, окружающие мысли. Задача религии, благочестия — сделать эти окружающие мысли максимально правильными, максимально соответствующими той главной мысли, которую они окружают. А не максимально удалить их от нее, как хотели сделать протестанты. Так же и тело: оно окружает твою душу. Оно не может сделаться как она. Но оно должно максимально соответствовать ей: если ты хочешь, чтобы душа была чиста, и тело должно быть чисто. Ты ведь живешь телом, не должно быть безразличным, каково оно. И окружающие мысли. Они должны стремиться к главной. Поэтому и болтовня происходит вокруг Бога, и это хорошо! Болтовня-то ведь была бы все равно, только если бы она была бы не вокруг Бога, то была бы, как в Америке, вокруг попсы!
Сергей в ответ промолчал. Миндаль засмеялся и, протянув руку, положил ее Симеону на плечо.

 

— Великолепная мысль! — похвалил он. — Только все-таки количество болтовни я бы слегка уменьшил. Не чтобы болтать о чем-нибудь еще, а чтобы помолчать. Знаешь, в монастыре не было никакой болтовни. Четыре часа они пели или читали, потом молча разошлись, стали заниматься своими делами, а с теми, кто приехал, разговаривали мало и, главное, обязательно прежде всего слегка кланялись. Я там пробыл всего два дня, но этот обычай мне так запомнился, что мне потом еще долго хотелось и здесь кланяться всем, кого я встречаю. А на следующий день рано утром еще три часа пели и читали. Это светская жизнь так устроена, что в ней без болтовни не обойдешься.

 

— А вот объясни, пожалуйста, философия — это, по-твоему, не болтовня? — спросил Сергей. — И если нет, то чем они принципиально отличаются?

 

— Не болтовня, — тотчас уверенно ответил Миндаль. — Они различаются отношением к ним. И их отношением к истине. Философия — это сущностная потребность человека. Можно много болтать вокруг философии. — Он щелкнул пальцами. — Я сам очень много болтал когда-то. Но настоящая философия — это мысль, которая по существу безмолвна. Как и мысль «Бог есть». Философия и религия очень близки: в основе их, выражаясь языком Симеона, центральная мысль («Бог», «истина»), а вокруг — болтовня. Но, опять же, как сказал Симеон, все-таки лучше болтовня вокруг центральной мысли, чем по периферии. Центральную мысль очень трудно долго думать без слов. Если мысль «Бог» я могу думать какое-то время без слов, то есть не делая из этого никаких выводов, то философствовать без слов почти совсем не могу.

 

— Не очень понимаю теперь, как эту апологию философии совместить с образом моста, который посвящен тщетности ее усилий постичь действительность, — с недоумением сказал Сергей.

 

Миндаль кивнул:

 

— Это совершенно верный вопрос, я рад, что ты так хорошо меня понял. Но ведь философия не имеет никакого отношения к действительности. В действительности происходит что-то совсем другое. Страдают люди, гибнут свиньи и так далее. Действие в реальности и действие в философии точно так же не связаны, как если идти по полю и ни с того ни с сего забраться на мост, стоящий посреди него. Я ведь, говоря о тщетности усилий философии постичь действительность, имел в виду не упрек философии, а выражение своего восхищения перед ней. Но и к свиноферме этот мост не имеет отношения, а я, человек, хочу иметь отношение к ним обоим. Глубинная идея моего проекта — это именно одновременное существование и моста в поле, и свинофермы нового типа. Как бы две стороны реализации одного человеческого существа. Два измерения. Отвлеченная истина и истина любви, жертвы.
 

— Неожиданно он вернулся в прошлое: — Я сказал недавно, что когда общаются двое верующих людей, которые в то же время пребывают в состоянии внутренней обращенности к Богу, то это как будто двое людей смотрят на один и тот же пейзаж и разговаривают. Но это я сказал неверно, простите. Нет, на самом деле тут все глубже. По-настоящему говорить друг с другом могут только двое верующих. (Может быть, также двое неверующих, не знаю.) Именно то, что с ними в их мыслях Бог, и делает возможной их встречу. Они встречаются не сами по себе, а в чем-то общем для них, как субстанция у Аристотеля. Если встретятся две сущности, не имеющие общего третьего, они не смогут понять друг друга, у них не будет для этого никаких оснований.

 

— И это же их делает открытыми друг другу, — тихо добавил Симеон. — И зависимыми друг от друга. Есть опасность понять твою схему слишком просто, будто Бог на самом деле присутствует. А ведь Его нет. Он у них только в мыслях. Но это протягивает между ними такую связь, что они, в пределе, становятся зависимыми друг от друга так же, как они зависят от Бога.

 

Александр посмотрел на него прищуренными глазами, потом отвел взгляд и ничего не ответил. Сергею показалось, что он вдруг испугался.

 

***

 

Перед тем, как Сергей и Симеон ушли от Миндаля, получилось так, что вспомнили Княжну.

 

— Вы виделись в этом году? — спросил Симеон. — Я только перезванивался несколько раз.

 

Миндаль кивнул:

 

— В последний раз она приезжала ко мне, наверное, около полугода тому назад. Сейчас, насколько мне известно, она во Франции.

 

— Сильно она постарела? — поинтересовался Сергей.

 

— Не знаю, я же видел ее все время, — ответил тот. — Я просто не помню, какая она была, когда вы расстались. Конечно, она меняется. Мы все меняемся. Кожа с каждым годом становится все хуже: не надо злоупотреблять косметикой. Я ей этого, конечно, не говорю, потому что отчасти злюсь на нее и поэтому злорадствую. Но в то же время иногда у нее получается быть эффектной, и видя это, я получаю удовольствие. То есть мое отношение к ней сложное. Конечно, она по-прежнему распугивает всех мужчин вокруг себя, хотя и не отдает себе в этом отчета. Полгода назад она возглавляла какое-то крыло в движении феминисток. С этим и уехала во Францию.

 

Сергей был удивлен. Когда они были в «Водолее», Княжна терпеть не могла Александра. Она единственная из всех громко осуждала его гомосексуализм (чтобы не подвергнуться такому же осуждению с ее стороны, Симеон всегда вынужден был ее обманывать). Она даже не признавала, что он красив. Возможно, ее уязвляло, что он остается к ней равнодушен. Странно, что из неприязни, с одной стороны, и равнодушия, с другой, возникли столь устойчивые отношения, в то время как все, основанное на любви и дружбе, распалось.

 

— А почему ты так удивлен, Сережа? — спросил Миндаль. — Хочешь спросить, что она во мне нашла? Во-первых, ее привлекает мир искусства. Во-вторых, ей льстит все мало-мальски известное. Потом, как уже здесь говорилось, она склонна к ностальгии.

 

— Я больше удивляюсь, чего ты в ней нашел, — ответил Сергей.

 

— Ну, во-первых, отсутствие интереса ко мне как мужчине, — ответил Миндаль. — Во-вторых, она удовлетворяет мою мазохистскую потребность в том, чтобы быть критикуемым. Она и вообще во всем неординарный собеседник. В третьих, я иногда бываю подвержен чувству сострадания, а к ней нельзя не испытывать сострадания.

 

— Но она, кажется, страдала гомофобией?

 

— Если она по-прежнему так думает, то, во всяком случае, держит это при себе, — отозвался Миндаль. — Мы сошлись на том, что она не настаивает на дискриминации голубых, а я не провозглашаю женоненавистничества, и этого оказалось достаточно, чтобы мы оба были довольны.

 

— В таком случае, должно быть, она поумнела, — заметил Сергей.

 

— Разумеется, — ответил Миндаль, — она же тоже, как мы все, и стареет, и идет вперед.

 

— А что там было с феминизмом? — спросил Симеон. — Мне она про это ничего не рассказывала.

 

— Мне тоже не рассказывала, я тогда еще не интересовался политикой. У нас с ней на эту тему имела место чисто философская беседа. Приехав ко мне, она возмущалась, почему мужчины не считают женщин за людей. Конечно, лучшей аудитории, чем я, у нее не нашлось, учитывая, что к общению между мужчинами и женщинами я не имею отношения ни с той стороны, ни с этой! Несмотря на отсутствие у меня эмоциональной заинтересованности в этом вопросе, мы проанализировалм ее случай с содержательной стороны. Получилось, что ей нет повода огорчаться. Я отомстил ей тем, что заставил обсуждать со мной сравнительную этику конфуцианства. После этого мы дружно напились. Она слабовольный человек: теоретически осуждает пьянство, но ее всегда можно убедить выпить. После этого я ее не видел. По-моему, она бросила феминизм, но точно я не знаю. В пьяном виде она уже не так отстаивала феминизм, ей начали нравиться мужчины.

 

— Значит, ты ее уговорил, — усмехнулся Симеон. — Вот вам противник российского феминизма.

 

— Да нет, я не противник феминизма, — задумчиво возразил тот. — Мне, конечно, все равно, но любому движению угнетенных за свои права нельзя не сочувствовать. Я это понимаю на своей шкуре, вероятно, потому, что, будучи геем, всегда испытывал дискриминацию. (Но, скорее всего, не поэтому. Я бы скорее сказал, что, будучи русским, я всегда испытывал моральное унижение от евреев.) Во всяком случае, между ее положением и моим много общего. А свое положение я знаю… Собственно, про это я ей и говорил. Нужно уметь принимать все как есть. Княжне свойственно ослепление собой. «Не считают за людей,» — говорит она. А кого она когда-либо считала за человека?.. Но, впрочем, она не права. Мужчина может сколько угодно рассуждать о том, считает он женщину за человека или нет, сравнивая ее достоинства со своими. Эта его разумная деятельность приводит к любым результатам, в зависимости от качеств, берущихся в расчет, и оценки, которая им дается. Но это не имеет никакого отношения к действительному состоянию его ума. Надо лишь посмотреть, как низшая ступень разума, рассудок, перерабатывает информацию мира. Человек — неиссякаемый источник информации, потому что он обладает свободой воли. До тех пор, пока поступает информация, ее источник всегда принимается всерьез. Это подсознательное отношение, и оно обусловлено инстинктивно, потому что иначе можно многое упустить. И поэтому человек всегда принимает всерьез любого другого человека, будь то мужчина, женщина, ребенок, старик, даже более того, будь это его раб, неприкасаемый, нищий, шудра. Любой человек — информационный источник, и этого достаточно. Можно не замечать этого разумом. Можно построить целую теорию, доказывая, что только ты один в мире чего-то стоишь. Но как только появится другой человек, рассудок независимо от разума настроится на информацию. (У собаки в таком случае встают торчком уши.) Я не уверен, что так же обстоят дела у евреев, потому что евреи, по-моему, единственные люди, действительно способные не воспринимать других людей как людей, но уверен, что у остальных — так.

 

Таким образом, я сказал Княжне, что до тех пор, пока она обладает свободой воли, ее принимают всерьез, что бы об этом ни пытались наговорить ей самой. К этому выводу можно прийти и без теории об информации, конечно, но научные рассуждения всегда убеждают. Когда же ее поведение предсказуемо, ее перестают воспринимать, даже если вслух и скажут ей, что уважают.

 

— Княжне это в ближайшем будущем не грозит, — заметил Сергей. — Когда это ее поведение было предсказуемым?

 

— Н-ну, — Миндаль пожал плечами. — Я кое-что могу предсказать, однако не настолько, чтобы перестать считать ее за человека. Кстати сказать, именно из общения с Княжной у меня родилось это представление об идеальных отношениях, которое так поразило тогда тебя, Симеон. Это было уже давно, конечно. Я помню одну нашу с ней встречу в самом начале… Она приехала ко мне в каких-то расстроенных чувствах, у нее произошло что-то, не помню, что именно. Она говорила только об этом, была напряженная, злая. Конечно, нетрудно догадаться, какое универсальное средство я ей предложил. Она напилась… И быстро стала отключаться, было видно, что она ничего не соображает. А на голове у нее был какой-то беспорядок, и я решил подстричь ее. Мне пришла в голову одна очень оригинальная прическа. Я было уже начал оглядываться в поисках ножниц… Но тут же, сразу вслед за этим, меня остановила одна мысль. Я подумал, что Княжна ведь очень ранимый человек, и когда придет в себя, обидится. Я удивился, как вовремя это пришло мне в голову! Ведь, в сущности, я тогда был еще молод и готов был весь мир заставить плясать под мою дудку. Но именно тогда, с Княжной, я впервые понял, что надо заботиться о людях. Я ее все-таки подстриг (она сидела, но уже явно ничего не воспринимала). Все время параллельно с чисто парикмахерскими размышлениями я ни на секунду не забывал о том, что делаю это ради нее, а не ради искусства постмодерна, что это должно понравиться ей и сделать ее более красивой. Она так и провела всю ночь, сидя в кресле, в трансе. И вот прошло некоторое время. Собственно, было уже утро. Она включилась. Я тоже спал и проснулся незадолго до этого, лежал, размышляя о пиве, которое стояло у меня в холодильнике. Проснувшись, она посмотрела на меня испуганно и очень подозрительно. Я посмеялся и уверил ее, что меня не интересуют женщины. Она успокоилась, пошла умываться, и тут, увидев себя в зеркале, произнесла удивленно-удивленно: «Это я?» Я никогда не слышал у нее такого голоса. У нее был голос маленькой девочки! Еще вчера это была фурия, да и я всегда знал ее порядочной фурией. И вот она была нормальным человеком, как все остальные, дружелюбным и беззащитным. Я убедил ее, что ей очень к лицу ее новый вид. Потом она даже засмеялась.

 

С того-то дня мы с ней и подружились. После этого каждый раз, когда мы встречались, я вспоминал чувство, которое у меня родилось тогда в первый раз. В сущности, у меня никогда не было друзей, к которым я относился бы так же, как к ней, светло и искренне. Мы никогда не испытывали взаимного влечения и именно поэтому всегда относились друг к другу с подлинной заботой, как человек к человеку. Хотя, как я уже сказал, мне случается на нее злиться, даже желать ей каких-то неудач, когда мне не нравится, что она делает и как. Но все же и это вполне человеческое отношение, не омраченное эгоизмом, объективацией, страстями. Я не использую ее как средство, не пытаюсь достичь через нее каких-либо целей, и она тоже перестала использовать меня (если не считать того, что иногда она приезжает выговориться). Раньше она пользовалась моей уязвимостью и оскорбляла меня, но теперь я отлично знаю, в чем она уязвима, и я привык сам и приучил ее относиться к этому бережно…

 

— Ну просто идиллия, — не выдержал Симеон (очевидно, припомнив, какой человек в жизни Ольга Крылова). Да и Сергей удивлялся.
Миндаль посмотрел на него с сожалением:

 

— Ничего ты, Симеон, не понял. Это как раз не идиллия, а нормальные отношения, которые должны быть у всех людей. Какая же это идиллия, если, как я уже сказал, я не испытываю к ней никаких чувств? Ведь я не зря сказал, что между нами нет влечения. На ее месте мог бы быть любой другой человек. Все равно, какого он был бы пола, возраста, национальности и так далее (это не относится к евреям). Мы просто ведем себя, или стараемся вести себя, как люди. И я со своей стороны вкладываю в это столько, сколько могу.
Я много думал над этим. Да, это стало моим идеалом во всем. Я понял это давно, много лет назад, из общения с Княжной. Я не предлагаю, чтобы такая же была и любовь, потому что это значило бы отменить любовь. На мой взгляд, идеальная любовь так же отличается от обыкновенной, той, что вокруг, как наши прошлые отношения с Княжной отличались от того, что стало теперь. Тогда мы были эгоистами и думали только о себе, а теперь научились думать о другом. Того же я хочу и для любви, и для всех других отношений между людьми. И все. Но, увы, кроме как с ней, у меня никогда не бывало ничего подобного.

 

Я провозглашаю идеал на основе дружбы, а не любви, потому что с недоверием отношусь к любви, в отличие от тебя, Симеон. Нечто подобное, нечто родственное любви сначала казалось хорошим, но потом довело меня до пределов падения, завело в ужасную пустыню, из которой я не смог и уже больше никогда не смогу выбраться.

 

Однажды я испытал настоящий шок, поняв, каким человеком я стал. Я был в какой-то большой компании. Там были артисты, музыканты, женщины, мужчины, голубые, натуралы — все вместе. Все пили. Я смотрел то на одного мужчину, то на другого… Я с ужасом понимал, что могу лечь в постель с каждым из них. Понимаете? С каждым. Так же, как посмотреть на любого. С некоторыми я уже был, с другими не был, но мог быть, с третьими мне это предстояло. И мне стало страшно, действительно страшно. Я был в ужасе, в шоке. До тех пор я думал о себе, что я шлюха. Но я понял, что я гораздо хуже шлюхи. У тех есть хотя бы минимальная разборчивость. Те делают это из денежного интереса. У них есть хотя бы что-то. У меня же ничего не было. Я дошел до этого из-за полного духовного паралича, каждый раз всего лишь ради кратких, слабых проблесков удовольствия, ибо я никогда ни с кем не испытываю сильных эмоций. Более того, мне ведь и удовольствия было не надо, и я искал не его. То я развлекался, то действовал из упрямства, то стремился к саморазрушению, а часто бывало даже так, что мне хотелось доставить удовольствие другому. Хотя, если бы я подумал, я понял бы, что я из хороших чувств гублю людей. Даже в семнадцать лет — тогда, с тобой, Игорь, в первый раз — я способен был это понять! И, более того, я даже это понимал! Как бы я ни ставил вопрос, нет ни малейшей возможности найти мне оправдание: ни корысти, ни удовольствия, ни даже неведения. Я делал это абсолютно низачем. И все же я это делал. Я, если можно так выразиться, вышел из трамвая «Желание» и пересел на какой-то еще более страшный трамвай. Словом, я смотрел на людей вокруг и чувствовал себя отхожим местом для всеобщего пользования, чем-то не дороже фарфорового унитаза, и мне было страшно. Господь, думал я, простит мне любую философскую и религиозную ошибку. Но вот этого — гомосексуального промискуитета — мне простить нельзя…

 

На этой грустной ноте они расстались. Симеон, уходя, повернулся к Александру, слегка обнял его и тихо сказал (Сергей едва расслышал):
— Господь может простить все. Помни об этом хотя бы теоретически, даже если ты не можешь вообразить себе это.
Миндаль — разумеется, совершенно не убежденный — спокойно кивнул, улыбнулся и помахал обоим рукой на прощание.

 

***

 

Когда они выходили из-под каменных сводов подъезда, Симеон молчал.

 

— Странное чувство остается, — заметил Сергей, хотя тот его и не спрашивал. — Мне почему-то кажется, что он скоро умрет.

 

— Мне почему-то тоже, — тотчас отозвался Симеон. — Я как раз поэтому и предложил тебе проверить мое чувство о том, что что-то не так. Хотя мне так казалось всегда, и про смерть он говорил тоже всегда, даже в семнадцать лет, но такого сильного ощущения ее близости раньше не было.

 

— Мне кажется, что он не говорит этого вслух, но, может быть, он задумал покончить с собой. Может быть, после возведения этого упомянутого моста: прыгнуть с него, повеситься на нем или что-нибудь в этом роде.

 

— Да нет, это вряд ли, — ответил Симеон. — Во-первых, он нынче религиозный человек, хотя в деле самоубийства это, к сожалению, не главное. Главное, что у меня нет ощущения, будто идея смерти локализуется у него рядом с идеей моста. Хотя, конечно, полного доступа к его сознанию у меня нет. Но ощущение смерти усиливается гораздо больше, когда он говорит о свиноферме, а не о мосте. Не хочет ли он там сделать из себя самого корм для свиней? Вот, боюсь, какая у него, выражаясь его языком, трансцендентальная телеология…

 

Сергей воскликнул:

 

— Если он это собирается сделать, я ничего не буду предпринимать для его переубеждения, спасения и так далее! Это злокачественное сумасшествие. Можно только желать, чтобы оно само себя уничтожило в мире.

 

Симеон печально вздохнул.

 

— А я буду делать, только не знаю что, — сказал он.

 

Сергей какое-то время молчал, потом признался:

 

— По-видимому, мы оба не очень понимаем, что делать. Что-то делать надо. Я согласен.

 

— Может быть, то, что надо делать, не имеет к Миндалю непосредственно отношения, — заметил Симеон. — Я вот, наверное, перестану есть мясо. Вот что надо делать. Ему станет легче, если я не буду его есть. Я это давно чувствую, только у меня не хватает силы воли. Может быть, вот уже скоро соберусь с силами, дам обет не есть мясо и перестану. Он же ведь только говорит, чтобы я шел своей дорогой. На самом деле ему надо, чтобы мы шли вместе и несли один крест. Но сейчас это звучит для меня убедительно, а потом я тоже начинаю думать о злокачественном сумасшествии, и убедительнее начинает звучать простое христианство, не, так сказать, миндалевского, а обычного православного типа.

 

Сергей промолчал. Для него вообще никакое христианство не было убедительно. Но что-то делать было надо. Это была внутренняя очевидность, так что спорить на этот счет было не с кем.

Продолжение следует…